«Три повести»

Версия для печатиВерсия для печати

...провидение, испестрившее природу красноречивым разнообразием, отметило каждое существо особенными чертами: потому-то человек везде равно достоин внимания, потому-то в жизни каждого, кто бы он ни был, как бы ни провел свой век, мы встретим или чувство, или слово, или происшествие, от которых поникнет голова, привыкшая к размышлению.

Николай Павлов.

Повесть первая
По Мурминской дорожке

Несколько лет назад мои взрослые сыновья и их друзья отправились на майские праздники пешком в Мещёру. Увлечённые краеведением и топонимикой, они хотели увидеть окрестности лесного озера Перкино, чтобы выяснить, какие внешние признаки связывают его с носящим аналогичное название, но находящимся далеко от него большим рязанским селом. Трёх праздничных дней для похода и исследований молодым людям явно не хватало на обратный путь, и сыновья попросили, чтобы я и уже мои друзья забрали их на вездеходе из леса.

Н.Ф. Павлов
Н.Ф. Павлов

Мы благополучно в указанное время в указанном месте встретились с одним из членов экспедиции, с облегчением узнали, что у них всё в порядке — ни клещи, ни змеи, которые особенно свирепствуют в мае, их не тронули, и в его сопровождении добрались до их стоянки. Увидели древнее, может быть, древнее самой Мещёры озеро, почти сплошь заросшее рогозом и камышом. Над его чистым, голубым оком кружили стаи верещащих чаек. Увидели реликтовые сосны с сидящими на их вершинах зловеще-чёрными воронами — птицей фольклорной, мистической. Изумились россыпям сморчков и строчков, выскочивших навстречу майскому солнцу из-под прелой листвы. Полюбовались на обратном пути танцующими на пашне журавлями. Зрелище это настолько редкое, что, по поверью, должно приносить счастье. Близко к себе пернатые танцоры никого из наших фотолюбителей не подпустили, так что на нескольких фотографиях оказались большое вспаханное поле, опушка дальнего леса и на её фоне угадывающиеся только посвященным фигурки птиц.

Обратный наш путь на подступах к Рязани пролегал через промышленный посёлок Мурмино, давно известный суконной фабрикой и тем, что в названии своём сохранил память о древнем, населявшем во времена незапамятные Мещёру племени «мурома».

Мой давнишний эпистолярный друг-тамбовчанин с рязанскими корнями, которого можно считать рязанским краеведом, доктор филологических наук Владимир Георгиевич Руделёв, человек чрезвычайно смелый в своих исторических предположениях, считает, что все предания и былины, где упоминается город Муром, на самом деле имеют в виду нынешний посёлок Мурмино. Он-де некогда был городом, позднее уступив новому поселению (нынешнему Мурому) в значимости и передав ему своё название и память о случавшихся прежде событиях.

Это спорное, но не бездоказательное предположение вспомнилось мне, когда мы проезжали посёлок, и я рассказала своим спутникам о версии Владимира Георгиевича. Как и следовало ожидать, её восприняли по-разному. Члены экспедиции, противники исторических догм, увидели в ней основу для проверки, то есть поисков фактов, подтверждающих или опровергающих её. Мои друзья отнеслись к ней скептически. Тот, что был за рулём, весьма выразительно хмыкнул. Второй, не пропускающий ни одного заседания Рязанского клуба краеведов, заявил, что догадки о столь давнем времени, на его взгляд, годятся лишь для фэнтези. Но сказал, что интересовался всё-таки Мурмином в связи с жившим там недолго в середине XIX века известным литератором Николаем Филипповичем Павловым, который причастен к известному стихотворению Некрасова «Бунт», и прочитал его:

...скачу, как вихорь, из Рязани,
Являюсь: бунт во всей красе,
Не пожалел я крупной брани —
И пали на колени нее!

Задавши страху дерзновенным,
Пошёл я храбро по рядам
И в кровь колено преклоненным
Коленом тыкал по зубам...

На волне поднявшегося к теме интереса рассказчик объяснил, что речь в стихотворении идёт о губернаторе Новосильцове, а бунт крестьян — фабричных рабочих — вызвал Павлов — помещик, но как он им стал в Мурмине, выяснить не удалось и, видимо, не удастся — нет времени собирать материалы, а потом ещё и писать.

Замечу, что большинство знакомых мне краеведов, разыскав материалы, предпочитает положить их в дальний ящик и знакомит сотоварищей с результатами своих розысков в дружеских беседах, когда к слову придётся. Типичный представитель подобного типа историков-дилетантов — ныне покойный Сергей Васильевич Чугунов, мой соавтор по книге «Дом на Большой улице», широко известный работами «Рязанские достопамятности», «Окраинными землями рязанскими», «По Оке от Рязани до Мурома», выполненными с Г.К. Вагнером,— самостоятельно он почти не писал. От него-то я и услышала впервые о связи Николая Павлова с Мурмином, о стихах Некрасова, посвященных мурминским событиям.

Сергей Васильевич предлагал мне написать совместно с ним повесть о Павлове и, чтобы воодушевить меня, подарил книжечку М.Ш. Файнштейна «Писательницы пушкинской поры». Одна из героинь её — жена Павлова, Каролина Карловна, которую современники называли «княгинею русского стиха».

Написать о Павлове, точнее о Павловых и их времени, мы так и не собрались — не было стимула, то есть не было уверенности, что написанное когда-нибудь увидит свет, без движения долгое время лежали уже готовые рукописи. В общем, каждый из нас, потенциальных соавторов, остался при своих знаниях. Вероятно, у Сергея Васильевича их было больше, чем у меня. Увы, эти знания оказались востребованными только теперь, когда его уже несколько лет нет в живых. К записям же, к тем материалам, которые у него скапливались, он, не будучи профессиональным историком, относился небрежно: писал на каких-то четвертушках листа, не указывал источников. Как-то я попеняла ему на это, а он возразил, что не для научных целей выписывает и собирает сведения, а для того, чтобы быть интересным собеседником. Своей цели он достиг и при жизни как краевед-рассказчик пользовался в кругу земляков, увлечённых рязанской стариной, большим авторитетом.

Что касается моих знаний о Павлове, то они были скудны и достаточно известны широкому читателю. Сейчас же эти сведения пополнились благодаря москвичу Э.Н. Никишкину, собравшему уникальную библиотеку книг о драматическом искусстве, балете и журналистике второй половины XIX века. Имея рязанские (ерлинские) корни, он собирал книги, чтобы узнать как можно больше о владельце усадьбы в рязанском селе Ерлино С.Н. Худекове, драматурге, историке балета, авторе грандиозного труда «История танцев», издателе «Петербургской газеты», создателе уникальных дендрариев в Сочи и Ерлине. Увлёкшись сбором материалов о Худекове, который был связан с Рязанью, Рязанщиной не только благодаря Ерлину, Эдуард Николаевич и сам не заметил, как пополнил ряды рязанских краеведов, увы, не пишущих, не помышляющих о соавторстве и не принимающих предложений о нём. Пока он довольствуется приобретёнными знаниями, а собранные книги подарил к 170-летию со дня рождения Худекова Рязанской областной юношеской библиотеке имени К.Г. Паустовского. Я пользовалась этими книгами, работая над документальным повествованием о Худекове «Петербургский Фигаро и его звёздное окружение». Вот тогда-то мне стали встречаться новые сведения о Павловых, ими уже можно делиться.

Однако прежде замечу, что среди рязанских краеведов был всё-таки человек, Игорь Николаевич Гаврилов, опубликовавший некоторые данные о Павлове в Рязанской энциклопедии (справочный материал). Правда, Игорь Николаевич относился к краеведам пишущим, занимался в основном литературным краеведением и делал это целенаправленно и профессионально — создал биобиблиографический словарь «Литературная Рязань», что, впрочем, не умаляет его работы о Павлове, в которой приведены такие о нём сведения, каких нет в известной мне мемуарной литературе.

Повесть вторая
Литературная чета

Итак, Николай Филиппович Павлов родился... И тут уважаемые биографы расходятся в указании даты и места его рождения. По одним данным — в Москве 7 сентября 1805 года, по другим, которых придерживался Гаврилов,— 19 сентября 1803 года (возможно ,число указано по новому стилю). А вот место Игорь Николаевич называет, правда с оговоркой, другое, которое и позволило включить писателя Павлова в «Литературную Рязань»: «с. Пеньки, Пителинского р-на (по др. сведениям Москва)...». И тут же интригует читателя обстоятельствами его рождения: «Происходил из дворовых крестьян. Мать Н.Ф. Павлова — грузинка, вывезенная графом Зубовым из персидского похода и впоследствии выданная за лакея». Жанр биобиблиографического справочника не позволяет автору делать предположения, что-либо домысливать. Но я, читатель, вправе предположить, что родившийся ребёнок был сыном красавицы-грузинки (если она не красавица, какой смысл был её привозить — своих дворовых девок хватало) и этого самого графа. Граф пленил грузинку, пленился сам и упрятал эту экзотическую женщину подальше от чьих-то ревнивых глаз в дальнее имение «Пеньки», а потом, как тогда было принято у русских аристократов, отдал своего незаконнорождённого ребёнка в «хорошие руки».

Вот только не мог родиться ребёнок у привезённой из персидского похода пленницы в 1803 году, потому что война России с Персией началась в 1804. Да и граф Зубов фигурирует только у Гаврилова — другие авторы связывают Павлова с помещиками Грушецкими, у которых его официальный отец, крепостной крестьянин, был управляющим.

Интересно, что названные Гавриловым Пеньки, нынешнего Пителинского района Рязанской области, принадлежали какое-то время как раз Грушецким и относились к Елатомскому уезду. Есть сведения, что в 1862 году они назывались Поганые или Грушевские Пеньки, по фамилии их владельца. Село состояло из 156 домов, где жили 1495 человек. Более ранний период этого носящего неприятное название села не упоминается. А помещик В.В. Грушецкий упоминается в примечаниях к материалам генерального межевания по Елатомскому уезду Тамбовского наместничества в связи с описанием села Пителино, которым он владел в 1779 году. Владельцем же имения в Поганых Пеньках после отмены крепостного права становится некто Балашов. То есть, в отличие от графа Зубова, Грушецкие оставили след на пителинской земле, и если у них управляющим был Павлов, то его сын вполне мог родиться в их имении.

Но ничего определённого о времени и месте рождения Павлова не знали и его современники и поражались этому. Н.В. Берг заметил: «Происхождение его покрыто туманом. Где он и как учился — неизвестно, но кое-чему выучился, между прочим, французскому языку, на котором говорил изредка. Знал и понимал Шекспира и главных немецких поэтов, но, кажется, не в подлиннике».

К нашим дням туман несколько рассеялся, и теперь известно, что крепостному мальчику, его сестре и брату в 1811 году дали вольную. Вольная за полвека до отмены крепостного права — конечно, улыбка судьбы, которая, однако, если не окажется у отпущенного средств к существованию, превратится в злую насмешливую гримасу. Недаром же некоторые крепостные после реформы 1861 года не покинули своих помещиков.

Павлов оказался в Московском театральном училище и после окончания его служил на сцене московского казённого театра. Но на подмостках он долго не задержался. Как объясняет хорошо знавший его писатель И.И. Панаев, произошло это потому, что «сценического таланта у него не оказалось ни малейшего; но его замечательные способности обратили на него особенное внимание Кокошкина. Павлов выучился довольно порядочно по-французски и даже начал говорить очень недурно на этом языке... Он, кажется, занимался и английским языком, доказательством чего служит его перевод "Венецианского купца" Шекспира. В доме Кокошкина, куда съезжалась вся аристократическая Москва, он приобрёл знакомства, получил внешнюю полировку, превратился наконец в совершенного московского джентльмена — и оставил сцену. Кокош-кин определил его на службу».

Странно выглядит покровительство директора московского театра Фёдора Федоровича Кокошкина бездарному актёру, да ещё в прошлом крепостному. Или он ценил юношу за какие-то не связанные с актёрским мастерством незаурядные способности, или на директора магически действовала «тень» фактического отца Николеньки Павлова (графа Зубова?). Этой тенью можно объяснить и то, что собирающиеся у Кокошкина аристократы мирились с присутствием среди них начинающего и не подающего никаких надежд актёра.

И на службу Павлова определили не на абы какую — служил сначала заседателем в Московском народном суде, потом чиновником при московском генерал-губернаторе. А до этого сумел окончить отделение «словесных наук» университета. Вот тебе и крестьянский сын! Или его отец, управляющий, при крестьянском своём звании был высококвалифицированным, хорошо оплачиваемым специалистом, или умел делать деньги. Либо кто-то покровительствовал. Одно — несомненно: наука пошла юноше на пользу. У него были незаурядные литературные способности и желание их реализовывать.

Он вышел в отставку и занялся литературой. Пробовал писать стихи, переводил поэзию и прозу на русский язык, сотрудничал в журналах. Широкая известность пришла к нему после опубликования его книги «Три повести». Строго говоря, это не повести, а рассказы: «Именины», «Аукцион», «Ятаган»,— небольшой сборник заставил заговорить об авторе маститых литераторов, изумил Гоголя: Павлов «первыми тремя повестями своими получил с первого раза право на почётное место между нашими прозаическими писателями». Пушкин оценил успех молодого автора конкретнее: «...г. Павлов первый у нас написал истинно занимательные рассказы. Книга его принадлежит к числу тех, от которых, по выражению одной дамы, забываешь идти обедать».

Нет, это не детективные и не любовные, так популярные в наши дни, повести — произведения Павлова имеют ярко выраженную социальную направленность. В них автор обличает светскую среду, в которую с патологическим упорством стремился попасть в юности; выступает против главного социального зла своего времени — крепостного права, а также — против губителя личности, коверкающего судьбу человека в серой шинели,— российского военно-казарменного режима. Так что повести привлекли внимание современников автора не столько своими художественными достоинствами, сколько протестом против существующего государственного порядка, тем, что в них, по определению Ф.И. Тютчева, «мысль свободная схватилась прямо с роковыми общественными вопросами...».

Сегодня они тоже интересны, но уже как прекрасные достоверные иллюстрации к отрезку давно ушедшего времени, первой половине XIX века. И ещё тем, что рассказывают о своём авторе, о писателе, которого современники часто упоминают в своих мемуарах, но очень мало о нём говорят и уж тем более не раскрывают причин его поступков. Известно, ничто так не обнажает автора, как его произведения, поэтому попытаюсь отыскать черты биографии Павлова в его «Трёх повестях». Больше всего он поведал о себе в «Именинах». Это произведение по конструкции своей сложно, похоже на матрёшку. Сначала автор рассказывает о неком молодом человеке N, затем этот N во вставной повести (рукописи) — о себе и в свою очередь даёт слово уже её герою — офицеру, незаурядному музыканту и певцу. В сложном переплетении трагических судеб двоих вымышленных персонажей угадываются кусочки биографии самого автора, его не прекращающиеся душевные муки, связанные с собственным происхождением.

Павлову около тридцати лет, он давно не крепостной, но продолжает себя чувствовать изгоем и страдать от этого и поверяет сокровенные чувства бумаге, передавая неизбывные воспоминания о собственной жизни своему герою — офицеру, бывшему, как и он, крепостному. Герой рассказывает:

«Когда я родился, то ни одна словоохотливая цыганка не смела бы предсказать, что этот сюртук будет на моих плечах... Няньки не ухаживали за моим младенчеством, не убаюкивали моей колыбели, и мать моя не приходила в ужас, когда я бегал по грязи босыми ногами. <..>

На медные деньги учили меня грамоте; но я учился прилежно... Я не пропускал ни одной службы в приходской церкви, важно выступал со свечою перед выносом, визжал громче всех в простонародном хоре и бормотал вслух молитвы при окончании обедни. Недолго дали мне расти в кругу этих скромных наслаждений: меня отняли от приходской церкви, от отца и матери. Этому давно; но даже и теперь навёртываются иногда слёзы на моих глазах, если случится мне хорошо припомнить, как я тогда плакал.
В один день — он был звезда моей жизни, второе рождение моё, театральный свисток, по которому меняется декорация,— в один день мне осмотрели зубы и губы; по осмотру заключили, что я флейта, отчего и отдали меня учиться на флейте. Я плакал, но ни одно сердце не откликнулось на беззащитный плач мой, никто не прижал ребёнка к тёплой груди и не постарался ласками отереть его слёзы.

Меня готовили в куклы для прихотливой скуки, для роскошной праздности...».

Мемуаристы, знавшие Павлова уже взрослым, не касались ученического периода его жизни. Возможно, что руководство Театрального училища сначала намеревалось сделать из него флейтиста, против его воли.
«Много лет прошло, как мало-помалу я начал знакомиться с известными артистами в Москве, бросил флейту...» — продолжает свой монолог герой Павлова и дальше очень откровенно объясняет, что чувствует артист, когда ему аристократы расточают похвалу и почему они на неё не скупятся:

«Меня хвалили, и эта похвала пахла милостью; мне удивлялись и, в знак высокого одобрения, трепали по плечу; меня называли гением, но так равнодушно, так спокойно, что, видно, никому не хотелось на моё место, и всякий думал: «Ты гений, да дело не в этом!» Меня превозносили до небес, но так искренно, так обидно, как превозносит человек всё, чему не завидует, как он рад прийти в восторг от того, кого считает ниже себя».Какое интересное, какое актуальное наблюдение. Уж не оно ли заставило Павлова оставить сцену, то есть нежелание молодого человека принимать похвалы и чувствовать себя при этом униженным? Может быть, бездарность его была напускной, он сознательно играл неважно, чтобы его не «трепали по плечу».

А французский язык, на котором, по свидетельству современников, он говорил «очень недурно» (так, что первым начал переводить произведения Бальзака на русский язык!), Павлов одолевал по той же причине, что и его герой, чтобы свободнее чувствовать себя в светском обществе. Так лее, как и герою, давался он автору нелегко:

«Какие мучения вытерпливал я! Язык мой затвердел от лет; напрасно я переламывал его упрямство: он сохранил характер первого воспитания. Зато ручаюсь вам, что никто не проклинал французов столько, как я!..» Как и его герой, Павлов не допускал никаких расспросов о своих родственниках: «Вы не знаете моей родни, да и чёрт ли вам в ней?»

Обнаруживает повесть и связь автора с Рязанью, с Рязанской губернией, более раннюю, неясели его пребывание в Мурмине, причём не эпизодическую. Не понаслышке Павлов описывает рязанский постоялый двор, увековечивает некоего Степана Никитича:

«Кто проезжал Рязань, тот, верно, знает Степана Никитича; тот, верно, останавливался у него и слыхал, как он хвастает своею мадерой. Живо я помню эту грязную осень, этот мрачный вечер, когда ни одна звезда не теплилась на небе, и когда почтовые лошади едва дотащили меня до ворот рязанской гостиницы. Я был мученик нетерпения! Мне хотелось переменить время года, переправить дороги, сделаться чародеем, чтоб долететь скорее в объятия обожаемой жены! Как я суетился, чтоб немедля пуститься в путь, как крепко стоял против всех обольщений Степана Никитича, заверявшего, что у него есть и бифстекс, и котлеты, и мадера из Петербурга. Но на станции не было лошадей. Я послал отыскивать вольных, хотя извозчики и слуги твердили, что за Рязанью нет проезда».

Мало того, что повесть приоткрывает страницы жизни Павлова, она оказалось для него пророческой. Господин N в повести счастливо по любви женится на девушке, не подозревая, что прежде она любила другого и поклялась тому, что никого больше любить не будет, ни за кого, кроме него, замуж не выйдет — и нарушила клятву. Муж случайно узнал, что его жена — клятвоотступница, и счастливая жизнь супругов превратилась в обоюдную пытку. Нечто подобное случилось и с Павловыми.

В 1837 году модный писатель Николай Филиппович Павлов женился на известной поэтессе Каролине Карловне Яниш. Злые языки говорили, что это брак по расчёту. В дополнение к поэтическому дару, Каролина, по словам Панаева, «владела ещё тысячью душами крестьян и домом на Сретенском бульваре, с парадной лестницей и швейцаром...» Были у Каролины дача «в Соколове по петербургской дороге, которую занимал впоследствии Герцен» (возможно, съёмная), и в нескольких губерниях какие-то имения, и богатый дядюшка, наследницей которого поэтесса считалась. Сёла и крестьяне едва ли в то время ей принадлежали: ещё здравствовал её отец Карл Иванович Яниш, унаследовавший от отца часть своего немалого состояния и что-то добавив к наследству своим добросовестным трудом. Карл Иванович был профессором физики и химии в Московской медико-хирургической академии. Врач и человек хорошо образованный, он уделял много внимания воспитанию и образованию дочери. С детства она знала несколько языков, в зрелые годы — восемь. Очень способная и прилежная, Каролина охотно училась и стала одной из самых образованных девушек Москвы. К тому же писала стихи, причём одинаково свободно как на русском, так и на английском, немецком, французском, итальянском и испанском языке. Знания языков и поэтический дар позволили ей заниматься стихотворными переводами. Живая, остроумная и внешне привлекательная, Каролина сделалась желанной гостьей в салонах А.П. Елагиной и княгини ЗА. Волконской. Эти салоны посещали самые видные литераторы того времени. В домашнем альбоме Каролины появились записи некоторых из них — Баратынского, Вяземского, Пушкина, Языкова — и самые памятные, самые дорогие для неё строки польского поэта Адама Мицкевича:

Когда пролётных птиц несутся вереницы
От зимних бурь и вьюг и стонут в вышине,
Не осуждай их, друг! Весной вернутся птицы
Законным им путём к желанной стороне.
Но, слыша голос их печальный, вспомни друга!
Едва надежда вновь блеснёт моей судьбе,
На крыльях радости примчусь я с юга
Опять на север, вновь к тебе!

Но образованных, красивых, наделённых одним творческим даром молодых людей разделило социальное неравенство, хотя оба вхожи были в аристократические салоны, и Мицкевич происходил из рода шляхтичей, обедневшего, правда. Да так обедневшего, что пришлось Адаму зарабатывать на существование учительством, и других перспектив будущее не сулило — поэзией сыт не будешь. К тому же его выслали из Литвы, а прежде там арестовали, но он не изменил убеждений, и все помыслы его касались освобождения польского народа. Он не скрывал, что готов вступить в революционную борьбу, в стихах же не раз декларировал, что ради спасения народа человек обязан жертвовать личным счастьем — принцип неприемлемый для семьянина. Родители Каролины успели претендента на её руку «раскусить» (он преподавал ей польский язык) и не дали ей разрешения на брак с ним. Тут ещё и дядюшка со своим наследством вмешался, весьма недвусмысленно предостерёг.

Мицкевич уехал в Петербург. Известно письмо Каролины, отправленное ему туда:«Я убедилась, что не могу жить без дум о тебе, убедилась, что моя жизнь всегда будет только цепью воспоминаний о тебе, Мицкевич! Что бы ни случилось, душа моя принадлежит тебе одному. Если мне суждено жить не для тебя, то жизнь моя похоронена, но и это я снесу безропотно».

Они ещё встретились в Москве перед тем, как Мицкевич навсегда покинул Россию. Вот тогда-то он и написал Каролине стихи с обещанием вернуться, и она долго, очень долго ждала, что он примчится к ней «на крыльях радости».

То, что она приняла предложение Павлова, вызвало в литературной среде Москвы толки, явилось событием, о котором Нащокин поспешил сообщить Пушкину. А тому тогда было не до чужих опрометчивых и судьбоносных поступков. Друзья-литераторы злословили и насчёт семьи Яниш. Отверг-де профессор шляхтича, чтобы приобрести зятя без роду, без племени. Каролина за Павлова выходит, потому, что в девках засиделась; Николай Филиппович — человек замечательный, талантливый, ничего не скажешь, но живущий так, что «у него постоянно всё расстраивается, а не устраивается. Глядишь, и брак расстроится...

Долго пророчество не сбывалось. Чета зажила вполне счастливо и зажиточно. «У Павловых, на Рождественском бульваре,— вспоминал АА. Фет,— всё, начиная от роскошного входа с парадным швейцаром и до большого хозяйского кабинета с пылающим камином, говорило если не о роскоши, то, по крайней мере, о широком довольстве».

Молодые обзавелись сыном, создали собственный литературный кружок, давали литературные вечера, «до которых, как вспоминал Берг, хозяйка была смертная охотница, во-первых, как литератор, во-вторых, на этих литературных вечерах читались непременно её произведения. Читал обыкновенно кто-нибудь из друзей, например Константин или Иван Аксаковы. Автор, т. е. Каролина Карловна — сидела в это время на особом высоком кресле с подножием в виде лодочки, чтобы плавающие вокруг полуботы и бриги огибали мысом и не беспокоили гички царицы.

Произведения госпожи Павловой имели некоторое достоинство, но никогда не были такими, чтобы их долго помнить. Но сама госпожа Павлова постоянно думала, что она пишет как русский поэт-мужчина. Во всяком случае, русский стих этой немки был гораздо совершеннее стиха русской барыни Ростопчиной.

Павлов, когда читали стихи его супруги, обыкновенно стоял подле её стула, опустив в землю глаза — как бы слушая и соображая. Он никогда ни одним словом и ни одним движением не изменил в этом отношении себе, но, без всякого сомнения, отлично понимал настоящее значение стихов своей Каролины Карловны».

В воспоминаниях Берга чувствуется недоброжелательное отношение к хозяйке дома, отсюда — и к её стихам, ему кажется, что и Павлов был о творчестве жены такого же мнения. Но Панаев опровергает это представление, замечая: одно время Николай Филиппович «был ещё в восторге от стихов своей супруги и нередко при ней читал нам наизусть её стихи, причём она обыкновенно величественно улыбалась и значительно поглядывала на нас...»

До начала пятидесятых годов Панаева с Павловыми связывали дружеские отношения, и он любил бывать у них. Дружба кончилась, но отголоски её звучат в «Литературных воспоминаниях». В них Панаев описывает обед на даче у Павловых по случаю дня рождения Каролины Карловны:

«В день её рождения (кажется в июле) я вместе с Сатиным приглашён был к ней обедать.

Мы приехали к четырём часам.

У подъезда и на крыльце нас встретили лакеи в летних платьях, с гербовыми пуговицами... Чей герб был на этих пуговицах: Николая Филипповича или Каролины Карловны, или два их соединённые герба,— я не знаю.

Николай Филиппович повёл нас в небольшую комнату, где находилось уже несколько гостей. На столе перед диваном стояла большая открытая шкатулка, обитая внутри малиновым бархатом. Это был дамский дорожный несесер с вызолоченными вещицами, поднесённый Николаем Филипповичем супруге и поставленный здесь, вероятно, на удивление гостей».

Значит, Николай Филиппович продолжал доказывать своим светским знакомым, что он «не в поле обсевок», что он им ровня. Тот же Панаев описал, как вёл себя и выглядел Павлов, будучи в Большом театре на представлении «Ревизора», который давался по случаю приезда Гоголя:

«Спектакль этот дан был сюрпризом для автора: Щепкин, и все актёры, наперерыв друг перед другом, старались отличиться перед ним. Большой московский театр, редко посещаемый публикой летом, был в этот раз полон. Все московские литературные и другие знаменитости были здесь в полном сборе: в первых рядах кресел и в ложах бельэтажа. Белинский, Бакунин и их друзья, ещё не принадлежавшие тогда к знаменитостям, помещались в задних рядах. Все искали глазами автора, все спрашивали, где он? Но его не было видно. Только в конце второго действия его открыл Н.Ф. Павлов скрывавшимся в углу бенуара г-жи Ч[чертковой].

По окончании третьего акта раздались громкие крики: "Автора! автора!" Громче всех кричал и хлопал К. Аксаков, Он решительно выходил из себя.
— Константин Сергеевич!.. Полноте!., поберегите себя!.. — восклицал Николай Филиппович Павлов, подходя к нему, смеясь и поправляя своё жабо.

— Оставьте меня в покое,— отвечал сурово Константин Аксаков, и продолжал хлопать ещё яростнее.

— За что же сердиться? Я желаю вам добра...

Вот,— продолжал он, обращаясь ко мне,— Константин Сергеевич на меня сердится за то, что я уговариваю его умерить свой энтузиазм, который может повредить его здоровью... В самом деле, ведь это вредно для здоровья так выходить из себя? Правда? а?...Занавес поднялся.

Актёр вышел и объявил, что автора нет в театре.

Гоголь действительно уехал после третьего действия, к огорчению артистов, употребивших все богом данные им способности для того, чтобы заслужить похвалу автора.

На публику этот отъезд произвёл также неприятное впечатление; даже Константин Аксаков был недоволен этим.

— Нет, ваш Гоголь уж слишком важничает,— говорил ему Николай Филиппович,— вы его избаловали... Не правда ли? а? Согласитесь, что он поступил неприлично и относительно публики, и относительно артистов?., а?.. Правду ведь я говорю?

— Да, это он сделал напрасно,— заметил К. Аксаков с огорчением. Николай Филиппович Павлов сидел в первом ряду, в жёлтых перчатках, в лакированных сапогах, от времени до времени вынимал из кармана золотую табакерку и с какою-то особенною грациею понюхивал табак. В антрактах он прогуливался по театральной зале, заговаривая со всеми знаменитостями. Если бы я не имел удовольствия лично знать автора "Трёх повестей", я принял бы его, наверно, за какого-нибудь знатного московского барина, по его наружной изящности и особенным манерам».

Но вернусь к прерванному рассказу Панаева о торжественном обеде:

«.. Я сказал, что мы приехали в Соколово в четыре часа и что хозяин дома занимал нас более часа своими рассказами, в ожидании супруги. Аппетит уже начал беспокоить нас, но в четверть шестого растворились двери — и Каролина Карловна, раскрахмаленная и нарядная, появилась с большой торжественностью.

Она удостоила обратить на меня особенное внимание и предложила мне руку, чтобы пройтись по саду.

Николай Филиппович с остальными гостями последовал за нами. Едва сделали мы несколько шагов, как Каролина Карловна объявила мне, что она пишет большую поэму под названием "Кадриль", и начала мне декламировать из неё отрывки наизусть, с пафосом и драматическими жестами. Мы обошли все аллеи довольно большого сада, а декламации не предвиделось и конца.

Николай Филиппович решился воскликнуть:

— Что же, Каролина Карловна, мы будем сегодня обедать? Уж шесть часов.

— Ну прикажите подавать — отвечала она и продолжала декламацию.

Наконец мы подошли к столу. В эту минуту в столовой появились маменька и папенька Каролины Павловны, старичок и старушка очень приятной наружности. Они очень скромно уселись за стол с подобострастной любовью и уважением посматривая иногда на свою талантливую дочь, перед авторитетом которой они преклонялись безусловно. Отец Каролины Карловны имел слабость к живописи и малевал какие-то картины; мать вязала чулки и исполняла обязанность ключницы.

Дочь царила в доме и хлопотала только о том, чтобы придать ему аристократическую наружность и некоторого вида живописность. Она, говорят, далее осматривала туалет маменьки и папеньки перед их выходом к гостям.

Маменька была одета с немецкой аккуратностью и щепетливостью, в отлично сплоенном чепчике и в искусно гофрированном воротничке около шеи. Папенька в летнем пальто цвета небелёного батиста. Длинные, серебряные его волосы, с тщательным пробором посередине головы, спускались до плеч. Эти две фигуры были точно сняты с какой-нибудь фламандской картины.

За обедом более всех говорила, конечно, сама хозяйка дома. Предметом её разговора была литература и описание гениальных способностей её сына...»

Семейное счастье Павловых длилось лет десять, потом даже знакомые стали отмечать, что у литературной четы не всё ладится. «В то время (это было в конце 40-х годов), когда мы с Сатиным приглашены были в Соколове праздновать рождение Каролины Карловны, семейные отношения супругов уже начали колебаться»,— вспоминал Панаев.

«Так спокойно и приятно текла их жизнь,— констатировал Берг. — Конечно, было много таких, которые даже завидовали такой жизни. Вдруг налетели тучи».

Мемуаристы объясняют разлад этой незаурядной пары тем, что Николай Филиппович пристрастился к картам, чего Каролина Карловна, конечно, не могла принимать равнодушно.

«Г-жа Павлова, по свидетельству Панаева , взяла слово с своего мужа не брать в руки карт. Он держал это слово: сам точно не брал их в руки, но просил играть за себя других. Супруга не подозревала этой хитрости, и колебавшееся домашнее спокойствие кое-как ещё поддерживалось...»

Потом во время крупного проигрыша обман открылся.

Мне думается, что карточная страсть Павлова имела сложную природу и была следствием всей непростой жизни самолюбивого, честолюбивого человека и его семейного кризиса.

Карты тогда были любимой светской забавой, модой времени. Рассказывая о С.Т. Аксакове, Панаев без всякого осуждения сообщает: «По вечерам он обыкновенно играл в карты. Между прочими партнёрами его были тогда И.Е. Великопольский и Н.Ф. Павлов».

Отношение к картам было примерно таким, как теперь к выпивке: все пьют, и никого это не шокирует до тех пор, пока кто-нибудь из пьющих не сделается выпивохой — алкоголиком. Вот тогда-то его все дружно осудят и пристрастие его и не подумают посчитать недугом. Карты лее коварнее алкоголя, но сломили Павлова они далеко не сразу. По крайней мере, в первые годы супружества он не был отъявленным картёжником. И доказательство тому эпизод, который приводит Белинский в письме к Панаеву от 19 августа 1839 года. Больной, без денег, он рассчитывал получить какие-то средства от Павлова, да так и не дождался от него помощи, пока случайно не встретил его. Вот как описал Белинский эту встречу:

«Иду — вдруг едет навстречу Николай Филиппович. — А, подумал я, вот зачем тянуло меня из дому!— вскакивает с дрожек и начинает на тротуаре беседу. О том, о сём, между прочим и о вас — имею ли я от вас известия, наконец — к делу, Е. Щепкин] (М.С.) должен ему 115 р., так он предлагал мне поделикатнее попросить их у него себе. В моём положении и это было благодеянием божиим; а Николай Филиппович уверял, что у него нет ни копейки, и что сам нуждается».

Едва ли страстный картёжник упустил бы случай получить сам эти 115 рублей, едва ли бы спокойно разъезжал по городу без копейки в кармане и вел какие-то отвлечённые долгие беседы. Стать патологическим картёжником Павлова заставила женитьба.

Вступая в брак по расчёту и он, и Каролина всё-таки мечтали о любви и тешили себя надеждой, что, если в их случае не оправдается многовековой постулат «стерпится — слюбится», то хоть сложится семейный союз двух видных литераторов. На первых порах именно этот союз своею неординарностью привлекал в салон Павловых видных московских литераторов и приезжих знаменитостей.

«За столом, за которым сама хозяйка разливала чай и появлялись редкие ещё в то время мелкие печенья, сходились по временам А.Г. Герцен и Т.Н. Грановский»,— писал Фет, но стоит продолжить перечень — у Павловых бывали М.Н. Загоскин, Ю. Ф. Самарин, КС Аксаков, АА. Фет, И.И. Панаев и многие другие. У них в конце мая 1841 года провёл вечер М.Ю Лермонтов перед отъездом на Кавказ.

Панаев признавал, что «Павлов пользовался вообще репутацией очень либерального и неподкупного человека, по крайней мере, в кругу известных московских литераторов. Он был очень хорош с Аксаковым, Хомяковым и Ше-вырёвым, хотя имел совершенно западное воззрение и не разделял нисколько их славянофилизма».

Между тем литературные успехи Павлова после женитьбы были намного скромнее, чем до неё. В 1839 году он, правда, выпустил вторую книгу, назвав её «Новые повести», как бы подчёркивая её преемственность с первой. Опять в ней критиковались пороки общества, но менее остро, чем в первой. Павлов учёл печальную судьбу «Трёх повестей» — ведь принёсшую автору успех и известность книгу запретили переиздавать, и цензоры, пропустивших её, подверглись взысканиям. Ходили слухи, будто сам император прочитал повести и, «строго осудив их неблагонамеренное направление, заметил, чтобы посоветовать талантливому автору избегать впредь такого рода сюжетов, что он может заняться, например, описанием кавказской природы или чем-нибудь подобным...» Кроме этого отеческого совета, была ещё резолюция, касающаяся повести «Ятаган».
10Эта повесть «по всему содержанию никогда не должна была пропускаться цензором: смысл и цель прескверные». Конечно, советы и мнение Николая I были автору переданы. Он сделал соответствующие выводы — в результате «Новые повести « не имели успеха. Павлов понял, что с теми проблемами, которые он намерен поднять в литературе, ему никогда не преодолеть цензурных запретов — и перестал писать художественную прозу. В дальнейшем он выступал в печати как критик и публицист.

Литературные дела Каролины обстояли лучше. Она тоже стала автором двух книг. Ещё до замужества, в 18 3 3 году, в Германии вышел на немецком языке её сборник «Nordlicht» («Северный свет»), включивший как её собственные стихи, так и переводы стихов Баратынского, Пушкина, Языкова, а также русских песен. Через шесть лет в Париже вышел новый сборник переводов «Preludes» (Прилюдии). В нём были собраны переводы на французский язык произведений русских, немецких, английских, итальянских поэтов (вот где пригодилось знание восьми языков!), а также стихи самой Каролины. О ней уже говорили не только как о талантливой поэтессе, но и как о прекрасной переводчице, пропагандистке русской поэзии за рубежом. Стала печататься она и в русских журналах.

К тому же, поэты сродни актёрам — страсть как любят выступать со своими стихами перед публикой, не ждут, когда их произведения будут напечатаны, и получают огромное сиеминутное удовлетворение не всегда оправданного успеха. И Каролина срывала аплодисменты, упивалась похвалами у себя в салоне. Они кружили её голову, они давали ей повод думать, что она как литератор талантливее, значительнее мужа. Она стала сознательно отодвигать его на второй план, забывая, что творческие люди очень ревнивы, что любое творчество предполагает соперничество, а соперничество мужчины с женщиной, тем более мужа с женой приводит к катастрофе. И по мере того, как она, творческая личность, поэтесса и переводчица, росла в собственных глазах и глазах своих родственников, в её представлении мельчал Павлов. Каролина перестала считать его большим писателем, а в ином качестве он был ей не нужен — ведь она любила другого или убеждала, что любит, и поддерживала эту любовь в стихах:

10 ноября 1840

Среди забот и в людной той пустыне,
Свои мечты покинув и меня,
Успел ли ты былое вспомнить ныне?
Заветного ты не забыл ли дня?
Подумал ли, скажи, ты ныне снова,
Что с верою я детской, в оный час,
Из рук твоих свой жребий взять готова,
Тебе навек без страха обреклась?
Что свят тот миг пред божьим провиденьем,
Когда душа, глубоко полюбя,
С невольным скажет убежденьем
Душе чужой: я верую в тебя!
Что этот луч, ниспосланный из рая,—
Какой судьба дорогой ни веди,—
Как в камне искра спит живая,
В остылой будет спать груди;
Что не погубит горя бремя
В ней этой тайны неземной;
Что не истлеет это семя
И расцветёт в стране другой.
Ты вспомнил ли, как я, при шуме бала,
Безмолвно назвалась твоей?
Как больно сердце задрожало,
Как гордо вспыхнул огнь очей?
Взносясь над всей тревогой света,
В тебе, хоть жизнь своё взяла,
Осталась ли минута эта
Средь изменённого цела?

Эти стихи Каролина написала, вспомнив дату своего объяснения в любви Мицкевичу, всего через три года после замужества, а через два года опять дума о нём:

К тебе теперь я думу обращаю,
Безгрешную, хоть грустную — к тебе!
Несусь душой к далёкому мне краю
И к отчуждённой мне давно судьбе.

Так много лет прошло,— и дни невзгоды,
И радости встречались дни не раз;
Так много лет,— и более, чем годы,
События переменили нас.

Не таковы расстались мы с тобою!
Расстались мы,— ты помнишь ли, поэт? —
А счастья дар предложен был судьбою;
Да, может быть, а может быть — и нет!

Что должен был почувствовать муж, прочитав такие стихи?

Что должен был чувствовать человек, больше всего на свете страшившийся унижения, оказавшись в материальной зависимости от жены, не любящей и не уважающей его? Что должен был он предпринять? Конечно, прекратить зависимость! Избавиться от неё немедленно, любым путём! Один из путей проходил через карточный стол. Путь многими литераторами испробованный, и кое-кем, например, Иваном Андреевичем Крыловым — весьма успешно. Он признавался, что, когда у него кончались деньги, мог отправиться в дальний вояж, чтобы где-нибудь в губернском городе за карточным столом обрести нужную сумму.

Павлов ступил на этот путь — удача сопутствовала ему. Он не заметил, как втянулся, «...говорят, что он проигрывал и выигрывал в вечер по 10 и по 15 тысяч»,— сообщает Панаев.

«Он мог проиграть в самое короткое время Россию, несколько домов, деревню, большой капитал»,— подтверждает Берг.

«...и расстроил состояние жены своей, от которой имел полную доверенность на управление её имением. Отсюда начались между супругами весьма неприятные домашние сцены, окончившиеся, как известно, разрывом и большими неприятностями для Павлова. Это подало повод Соболевскому, отъявленному врагу его, написать следующие куплеты:

Ах, куда ни взглянешь,
Всё любви — могила!..
Мужа М-..е Яниш
В яму посадила.
Молит, эта дама,
Молит всё о муже:
«Будь ему та яма
уже, хуже, туже...» —

эти сведения приводит Панаев.

Сергей Александрович Соболевский — известен как приятель Пушкина по лицею. Пушкин останавливался у него, приехав в Москву в 1827 году. Человек хорошо образованный, имевший литературные способности, Соболевский реализовывал их только в писании эпиграмм, что дало повод поэтессе Евдокии Ростопчиной в одном из стихотворений назвать его «неизвестный сочинитель всех известных эпиграмм», а героям эпиграмм — его возненавидеть. Одним из них был Ф.Ф. Вигель, который в своих «Записках» дал ему нелицеприятную характеристику, объясняющую, почему приятель Пушкина ненавидел Павлова:

«Хотя у него не было ни роду, ни племени, однако нельзя было назвать его непомнящим родства, ибо недавно умерла мать его, некая богатая вдова Анна Ивановна Лобкова, оставив ему хороший достаток, и незаконный отец его, Александр Николаевич Соймонов никак от него не отпирался, хотя и не имел больших причин его любить. Такого рода люди, как уже где-то сказал я, всё берут с боя и наглостью стараются предупредить ожидаемое презрение. Этот был остроумен, даже умён и расчётлив и не имел никаких видимых пороков. Он легко мог бы иметь большие успехи и по службе и в снисходительном нашем обществе, но надобно было подчинить себя требованиям обоих. Это было ему невозможно, самолюбие его было слишком велико. Оставив службу в самом малом чине, он жил всегда посреди так называемой холостой компании». У него был тот же комплекс неполноценности, что и у Павлова: он, как незаконнорождённый, находился постоянно в состоянии «ожидаемого презрения». И ненавидел Павлова за то, что тот, презренный, добился большого литературного успеха, если не славы, то широкой известности. Чтобы поглумиться над своим удачливым соперником, Соболевский, как вспоминал Панаев, «всегда носил с собою афишку, в которой был возвещаем бенефис каких-то трёх посредственных актёров и в том числе Павлова. "Это я так берегу, на всякий случай,— говорил Соболевский,— если Павлов забывается, я обыкновенно вынимаю на этот случай эту бумажку и издали молча показываю её ему". Павлов, сделавшийся литератором и светским человеком, страшно боялся, чтобы ему напоминали о его прежнем поприще...»

Как лее должен был злорадствовать Соболевский, когда Павлов в 1852 году был арестован и сослан в Пермь.

И опять в разных литературных источниках приводятся свои мотивы, послужившие основанием для ареста, неодинаково указывается срок ссылки:

«по делу, возбуждённому против него его женой — за долги, расточительность, игру в карты и разорение вверенного ему имения»;

«Вскоре после разрыва (с женой. — И. К.) на Павлова последовал донос. В результате обыска у него дома были обнаружены запрещённые издания, в том числе герценовская "Полярная звезда";

«правительство относилось к Павлову недоверчиво — как к опасному вольнодумцу. Поэтому в начале 1853 года московский генерал-губернатор, воспользовавшись жалобой на Павлова его тестя, велел арестовать ненавистного ему либерального литератора, позволявшего себе распространять сатирические стихи и на самого графа. При обыске у Павлова были найдены запрещённые книги, и он был выслан в Пермь, где пробыл до конца года»;

«в 1851 — 1855 гг. он находился в ссылке в Вятской губернии за найденные у него "вольнодумные" бумаги».

Однако, какими бы ни были мотивы, причина одна — клан Янишей наказал человека, так бездумно транжирившего их десятилетиями скапливающееся состояние. Знакомцы Павловых, литераторы, не сомневались, что Каролина приложила руку к аресту мужа, и по-своему, по-писательски ополчились против неё: в «Современнике» (№9 за 1854 год) появился критический разбор её баллады «Разговор в кремле». Когда она попыталась протестовать, Панаев насмешливо ответил ей, опять-таки публично, на страницах журнала. К творческим неприятностям Каролины добавляются новые семейные — от холеры умер её отец. С Москвой её больше никто не связывал, и она переехала в Дерпт.

После ссылки Павлов возвратился в Москву, в привычную литературно-театральную среду, и принялся вновь работать как критик. В это время в театре шла одноактная пьеса Соллогуба на злобу дня «Чиновник», направленная против взяточничества. Устами и поступками героя автор предлагал простой способ искоренения этого охватившего российских чиновников порока — замену всех мало обеспеченных и берущих взятки от своей бедности чиновников людьми состоятельными. «Оттого я определился на службу,— заявляет главный герой Надимов,— что я в ней не нуждаюсь, но что она во мне нуждается». Пьеса, как заметил Чернышевский, «возбудила живые споры и подала повод к появлению двух замечательных разборов». Один из них принадлежал Павлову и был опубликован в двух номерах «Русского вестника», а на следующий год вышел отдельной брошюрой. Критик выступал против авторской позиции, но обращался не к драматургу, а к его герою:

«Да неужели вы, господин Надимов, думаете, что, в самом деле, честных людей мало и что есть недостаток в образцах? О вас самих мы не станем говорить, ваш пример не не только не полезен, но даже вреден. Про вас скажут: он не берёт, да он богат, ему не нужно; он не берёт, да и не за что дать, он ничего не смыслит. Следовательно, о вас нет речи, но есть примеры другие, есть люди, которые не знают, с чем завтра пойдут на рынок, чем истопят свою комнату, и между тем не берут. Их пример должен быть действительнее, отчего же не действует? Крикнуть на всю Россию, если Россия услышит крик,— нет цели более высокой, нет жребия более завидного!.. Да что вы так беспокоите себя? Ведь уже кричали, кричали до вас голоса более громозвучные, чем ваш неясный сопрано, кричал Капнист в "Ябеде", Гоголь в "Ревизоре", а вековой дуб, глубоко пустивший корни, стоит с неопалёнными листьями, весь зелен и полон жизни».

И опять Павлов поднялся на гребень успеха теперь уже как критик, оставаясь при этом верен раз выбранной теме — разоблачению пороков общественного устройства. Его статья была высоко оценена Герценом, Добролюбовым, Чернышевским. Опять заговорили о его неподкупности и смелости. Правда, были и такие, кто как раз считал, что смелости-то ему порой и не хватало. В этой связи Е.М. Феоктистов в своих воспоминаниях «За кулисами политики и литературы» приводит такой эпизод:

«После коронации 1856 года, в Москве же, в одной из зал ресторана Дюссо, сошлись люди одинакового образа мыслей, чтобы приветствовать за дружеским обедом амнистию, дарованную императором Александром Николаевичем декабристам; оратором явился известный Н.Ф. Павлов, но у него не хватило смелости упомянуть прямо об амнистии, выразить явное сочувствие пострадавшим за свой безумный поступок, он развивал только в общих, несколько туманных выражениях ту тему, что милосердие — драгоценнейшее качество монарха, что нет ничего радостнее слышать из его уст слова "простить, отменить, возвратить", и всякий понимал, к кому эти слова в настоящем случае относились. Некоторые находили однако, что и это чересчур смело, а сидевший возле меня В.П. Боткин положительно трепетал».

И было отчего трепетать: сам торжественный обед в честь амнистии декабристов представлял собой поступок вызывающе смелый. Одно дело — царский манифест, разрешающий декабристам возвратиться из Сибирской ссылки, другое — открытое, демонстративное сочувствие им, солидарность с ними. Понимая это, Павлов ораторствовал так, чтобы в глазах ресторанной обслуги и других посетителей обед выглядел торжеством по случаю коронации Александра П. Павлову следовало соблюдать осторожность и по причине недавней ссылки, и потому, что в молодые годы он приятельствовал с некоторыми будущими декабристами.

На исходе был август 1856 года. В марте окончилась поражением России Крымская война, доказала всю несостоятельность внутренней российской государственной политики, против которой Павлов выступал в своих произведениях, о которой много говорил с приятелями в разных гостиных. Ему за пятьдесят. В такие годы человек редко меняется, тем более меняет свои политические убеждения — он безусловный либерал.
И вдруг...

Повесть третья
У озера

И вдруг он оказался у озера Велье, в рязанском селе Мурмине, именуемом ещё Троицкое-Муромино. Село было большое — 220 дворов, примерно 2000 жителей, со старинной, постройки 1725 года, Троицкой церковью, по которой и называлось оно Троицким, но никак не хотело уступать ему и стародавнее название — Муромино, Мурмино.

Радовало глаз, голубело, ослепительно сияло в солнечные дни близ него чистое озеро, тоже сохранившее древнее название — Велье, как память о живших некогда на его берегу угро-финах. Петляли невдалеке окские старицы, и отступал на север прекрасный и страшный своею таинственной дремучестью лес, которому не было ни конца, ни края.

О древности Мурмина говорило его название, а вот история этого поселения документально начала складываться по писцовым книгам только с 1636 года и то с большими пробелами.

Автор статьи в Интернете «История села Мурмино Рязанской области» сообщает, что первыми известными владельцами села (тогда сельца) с 1613 года, были Батурлины. Сельцо передавалось из поколения в поколение по мужской линии до тех пор, пока один из Батурлиных, бездетный стольник Никита Иванович не подарил его в 1706 году своей замужней сестре Анне Ивановне Долгоруковой. В 1719 году у сельца уже новый владелец — Алексей Михайлович Аргамаков, умерший в 1757 году. При нём, видимо, и строилась в Мурмине Троицкая церковь. Дальше документально переход уже не сельца, а села прослеживается только с 1782 года, когда владельцем его значился ротмистр Владимир Григорьевич Мыслинский, которого в то время уже не было в живых. С 1782 года какое-то время село находилось в ведении Коллегии экономии. Автор предполагает, что со второй половины XVII века крестьяне Мурмина были государственными. Наверное, точнее было бы конкретизировать — с того времени, как село перешло в ведение Коллегии экономии, то есть с 1782 года. Владельцы же села продолжали меняться. К сожалению, в Российском государственном архиве древних актов не оказалось документов, которые дали бы возможность автору статьи проследить, какое время во владении каждого из помещиков находилось Мурмино. Известно, например, что в 1816 году помещиками там были полковник Сергей Иванович и чиновник Александр Иванович Толбухины, а в 1834 году селом владел Дмитрий Сергеевич Толбухин.

Вряд ли эта владетельная чехарда когда-нибудь интересовала Павлова. Наверное, не знал он и того, что в XVIII веке каждый крестьянский двор в Мурмине имел ульи.

Мне же как тут не вспомнить гипотезу В.Т. Руделёва, согласно которой при княгине Февронье Муромской, бывшей рязанской, ласковской премудрой деве Февронье Мурмино было столицей княжества, и не выдвинуть гипотезу новую: это благодаря Февронье — дочери бортника из села Ласково — жители Мурмина-Мурома тоже сделались добытчиками мёда, стали обзаводиться пчёлами.

Однако ко времени появления там Павлова жителям села было не до пчёл: они трудились на суконной фабрике. Ею и славилось село с 1821 года.

Владельцем фабрики в 18 50 году указан Карл Иванович Яниш. Тот самый милый старичок с седыми буклями, что очаровал Панаева и скромнёхонько сидел на торжественном обеде по случаю дня рождения своей дочери. Между тем и богатая дача, где давался обед, и шикарный дом, и гербы на пуговицах ливрейных лакеев принадлежали ему.

Карл Иванович происходил из зажиточной семьи доктора медицины Ивана Николаевича Яниша, который прибыл в Россию из Силезии в 1758 году, служил в Петербурге и в Москве и «всегда оказывал на службе нашей усердие и прилежание». Благодаря служебному рвению он был внесён в 3-ю часть Родословной книги дворян Московской губернии. Карл Иванович, единственный из сыновей, пошёл по стопам отца, но в годы службы расширил диапазон своей профессии медика. Занимался преподаванием не только медицины, но и философии, физики и математики, служил в Московском университете, в Демидовском высших наук училище в Ярославле, где родилась Каролина, в Императорской медико-хирургической академии в Москве. Сделался владельцем немалого состояния. От отца получил в наследство «в Верейском уезде д. Землино с крестьянами, во Владимирской губернии в Ковровском округе село Григорьево и дд. Шумилова и Высокова да деньги 15 тысяч». Кроме того, стал владельцем «Коломенского уезда села Фёдоровского с дд. Заваловой и Владимировой (531 душа м. п. и 520 ж. п.), села Мурмина, купленного в Рязанском уезде (950 душ м. п. и 913 ж. п.)». Как владелец этой собственности Карл Иванович указывается в 1843 году. Судя по записи, ему принадлежали крестьяне в Мурмине, значит, они не были государственными. Самостоятельно управлять такими разбросанными владениями Карл Иванович, конечно, не мог, исстари для этой цели существовали управляющие — толковые, жесткие, знающие своё дело люди. То есть хорошо разбирающиеся или в сельском хозяйстве, или в той отрасли промышленности, на которой специализировались хозяйские заводы и фабрики.

Среди управляющих встречались инженеры, экономисты и юристы, то есть люди, иногда более образованные, чем сами хозяева. Порой управляющими были крепостные этих самых хозяев и, ловко ведя дела, богатели, покупали себе и своим близким вольные или были отпущены на волю в качестве награды. К таким расторопным управляющим относился отец Павлова, значившегося в некоторых биографиях «сын вольноотпущенника». Хозяин же время от времени проверял их службу, наведываясь в свои владения. Ждали его приезда дворовые, штат усадебной прислуги, ждали пустующие господские дома, зачехлённая мебель, люстры в полотняных коконах. Ждали годами, иногда и не дожидались, если хозяин всецело полагался на управляющего.

Когда Каролина вышла замуж, отец её был уже стар, неудивительно, что миссию по проверке имений он перепоручил зятю.

Вероятно, не раз бывал Павлов в Мурмине, хотя и ничего не смыслил в производстве сукна. Процесс это сложный, на первых этапах чрезвычайно грязный, на последних — ядовито-вредный. Знаю не понаслышке: в юности случилось со школьной экскурсией побывать на Моршанской суконной фабрике, закончившейся для меня в красильном цехе потерей сознания. И это был XX, а не XIX век, были механизация, вентиляция и прочие достижения техники. Тогда же...

Плохо представляю себе раскрахмаленную Каролину, скажем, на складе первозданной овечьей шерсти, шерсти немыслимо грязной, в прилипших к ней катышках помёта, благоухающей навозом. Видится мне хозяйка Мурмина под нарядным кружевным зонтиком гуляющей в поэтических мечтах по мурмин-скому лугу, срывающей ромашки и по-детски гадающей на них:

За листком листок срывая
С белой звёздочки полей,
Ей шепчу, цветку вверяя,
Что скрываю от людей.
Суеверное мечтанье
Видит в нём себе ответ
На сердечное гаданье —
Будет да мне или нет?

Могу представить, как тосковала она в «густой мгле» Мурмина, сопровождая в село отца или мужа, отбывала повинность хозяйки большого имения и грустила без своего салонного московского общества:

Грустно ветер веет,
Небосклон чернеет,
И луна не смеет
Выглянуть из туч,
И сижу одна я,
Мгла кругом густая,
И, не утихая,
Дождь шумит, как ключ.

Допускаю, что наделённая научным складом ума и знанием русской истории, Каролина пыталась выяснить, как и когда оказались рядом мурома и хазары, давшие селениям-соседям названия Муромино и Казарь (Казарино). Позднее в книге «Россия. Полное географическое описание нашего отечества» будет опубликовано предположение: эти селения указывают на то, что был близ них «древний торг, если не муромы, то муромских славян с хазарами».

Однако не для поэтических грёз, не для любования с балкона залитым лунным серебром озера приобретал профессор Мурмино — прельщала его суконная фабрика, которая, по его представлению, должна была давать хороший доход особенно в преддверии войны, так как её производство было связано с военными заказами. На фабрике изготавливалось шинельное сукно. Война действительно случилась, но достатка Янишам не принесла. Профессор умер в разгар неё. Павлов оказался в ссылке. Каролине Карловне было не до хозяйственных дел — самой бы пережить свалившиеся на неё несчастья.

Дела на бесхозной фабрике пошли на спад. Конечно, не только длительное отсутствие хозяйского пригляда было тому причиной. Могло работающих не устраивать оборудование, менялось поколение рабочих, наверное, и количество их в связи с войной убавилось: из губернии было призвано в армию около 16 тысяч человек. Наверное, появились и какие-то связанные с войной бытовые тяготы. Возможно, произошёл какой-то сбой в технологическом процессе. Скажем, не завезли вовремя сырьё, эту самую овечью шерсть, или не отгрузили по какой-то причине продукцию.

Кстати, прекрасное древнее озеро участвовало в технологическом процессе, как ни прозаически это звучит: было источником необходимой для производства сукна воды и частью водной транспортной системы (озеро, канал, Ока), по которой отправляли на баржах сукно заказчикам. И балкон усадебного дома, романтически возвышавшегося на его берегу, служил утилитарной цели: с него удобно было следить за погрузочно-разгрузочными работами, за прибывающими и отбывающими судами.

Приехавшему в Мурмино Павлову не пришлось заниматься учётом. Фабрика стояла.

В рязанской краеведческой литературе не раз описывалось это последнее пребывание писателя в Мурмине. Впрочем, только оно и описывалось, поскольку документально зафиксировано и совпало с самым известным, на взгляд историков, крестьянским волнением середины XIX века в губернии. Авторы описаний единодушно винят в случившемся писателя, меняя местами причину и следствие, именуя Павлова управляющим. Он же попал в последующие за его приездом события как «кур в ощип».

И чего ради поехал в Мурмино, не понятно. Ни фабрика, ни жители села ему не принадлежали. С Каролиной они разошлись, что было не только им двоим известно, и дало повод ехидной Екатерине Ростопчиной заметить

А тебя куда причислить,
Мамзель Яниш вдовый муж,
Славный за способность мыслить
И рассчитывать к тому ж!

Правда, эти строки она поместила в памфлет «Дом сумасшедших в Москве 1858 г.». Может быть, годом раньше Павлов ещё надеялся, что его супружеские отношения с Каролиной восстановятся. Может быть, любил её, что бы там ни говорили, ни писали потом их современники, чувствовал себя виноватым в том, что расстроил её состояние, и надеялся, «рассчитывал», по Ростопчиной, удержать хоть оставшееся.

А Каролина Карловна за годы разлуки с мужем пережила новую любовь к молодому человеку, студенту Дерптского университета, и на фоне её — небывалый творческий подъём. Она создала лирический, так называемый «утинский» цикл стихов, посвященный предмету своей любви Борису Исааковичу Утину (впоследствии он сделался известным юристом).

Мы странно сошлись. Средь салонного круга,
В пустом разговоре его,
Мы словно украдкой, не зная друг друга,
Своё угадали родство.

И сходство души не по чувства порыву,
Слетевшему с уст наобум,
Проведали мы, но по мысли отзыву
И проблеску внутренних дум.

Эта последняя привязанность поэтессы кончилась для неё печально: мало оказалось для Утина сходства души с поэтессой и слишком много её жизненного опыта: Каролина была на двадцать четыре года его старше. В любви ей роковым образом не везло — пришлось 1856 году отправиться залечивать сердечную рану за границу, благо при воцарении Александра II был открыт туда свободный выезд и цена паспорта понижена с 500 до 5 рублей.

Крестьяне лее помещицы Павловой в Мурмине в это время действительно бедствовали. Не надеясь на хозяйку, стали обращаться в разные инстанции, наверное, через каких-то посредников. Управляющий у них из доверия вышел. По их прошению московский чиновник делал на фабрике какую-то ревизию, которая ничего не изменила. После неё в мае 1857 года попытались мурминцы отправить ходоков в Петербург с жалобой на имя министра внутренних дел С.С. Ланского, но тех задержали на Николаевской железной дороге как перемещающихся «без письменных видов».

На что жаловались крестьяне-рабочие, какие и кому предъявляли требования, за давностью лет забылось. Известно только, что инкриминировали надевшему маску хозяина Павлову потомки в конце XX века:
«Барин запретил им (крестьянам. — И. К.) пользоваться «сухостойным лесом», эксплуатировал людей на суконной фабрике, заставляя возить дрова для паровой машины и в праздничные дни...».

Однако сухостойный лес — не бесхозные заросли какого-нибудь сорняка вроде чернобыльника, а полноценное топливо для той же паровой машины. Самому же Павлову сухостой не принадлежал, и, стало быть, он не имел морального права его раздавать, а вот разбазаривание собственности Каролины Карловны, как её доверенное лицо, обязан был пресечь.

Павлов заставил подвозить топливо к паровой машине, потому что, в отличие от пишущих потомков, знал её возможности и недостатки. Паровая машина — техническая новинка. Паровые двигатели только в первой трети того века стали применяться в производстве. И лишь двадцать лет прошло с тех пор, как открылась первая в России Царскосельская железная дорога и побежал по рельсам паровоз. А первую отечественную паровую машину крепостной механик Ефим Черепанов задумал построить как раз в год открытия мурминской фабрики, и прошло с десяток лет, прежде чем «механическое заведение» на Выйском руднике Демидова (близ Нижнего-Тагила) начало производить паровые двигатели. В общем, старый Яниш «осчастливил» своих суконщиков безусловным достижением технического прогресса. Но, как часто бывает, новшества встречаются в штыки теми, кому должны облегчить труд. Судя по пресловутым дровам, такое неприятие нововведения произошло и в Мурмине. Не понравилась суконщикам паровая машина — привычнее, легче было обслуживать машину конную. Ходили лошадки по кругу и не требовали дров, как эта «прорва».

Павлов не нашёл общего языка с крепостными Янишей. Его увещевания на возбуждённую, галдящую толпу не действовали. И в своём яростном бессилии он возненавидел непокорных суконщиков, веками пребывавших в состоянии крепостных крестьян, и уже в глубине души больше не причислял себя к их братству, не думал, что мог стать одним из таких же упорных в своём невежестве людей, сложись его жизнь с малолетства иначе. Он с запоздалым уважением вспоминал отца, которому крепостные безропотно подчинялись, но не мог разгадать, на чём основывался для них авторитет его личности.

Атмосфера ненависти окутала село, с фабрики переметнулась на усадьбу. Дворовые уже тоже ненавидели его за бессилие и злорадно передавали ему угрозы фабричных — «пустить красного петуха», порушить «прорву», утопить его самого в озере. Он тоже угрожал. И дело стало только за тем, какая из сторон первой осуществит угрозу. Он успел обратиться за помощью.

События назревали нешуточные, и не только он один информировал о них губернское начальство. Из Рязани прибыла воинская команда, будто бы из 250 человек с 22 офицерами. Окружила село. Заблаговременно был приготовлен воз розог. Приехал и сам губернатор П.П. Новосильцев. А бунтовщики к тому времени в основном разбежались и схоронились в лесу. Не успели скрыться или не захотели 124 человека. Они-то и поплатились: губернатор распорядился их высечь, что, в общем-то, уже было запланировано. На экзекуции присутствовал псевдохозяин Павлов. А что ему оставалось делать? Судьба словно посмеялась над ним: он воочию увидел вариант картины, им же самим и описанной в «Ятагане», менее жестокий, но более унизительный. В «Ятагане» он клеймил позором воинское начальство, восставал против порядков, допускающих телесные наказания в армии, мучительную, мученическую смерть, издевательство над солдатом, забиваемым насмерть. Он писал:

«Перед фронтом стало пятеро солдат. Между ними был один без ружья, в одежде, не подчинённой уже форме. Отдали честь. Батальонный адъютант прочёл бумагу. Раздалась команда:

— Стройся в две шеренги, ружья к ноге...

Проворно разнесли по рядам свежие прутья. Иные солдаты ловко схватили их и красиво взмахнули ими по воздуху и, подтрунивая над своим товарищем, проборматали:

— А пришлось прогуляться по зелёной улице. Забили в барабаны и — ввели его в эту улицу... Многие офицеры отвернулись...

Позади рядов прохаживался лекарь, и вблизи дожидалась тележка...»

И вот в действительности увидел писатель скамью, на которой секли ненавистных ему мужиков, предварительно сдёрнув с них портки на глазах согнанных смотреть на экзекуцию, на это унижение баб и детей...
В очерках XX века говорится, что Павлов требовал, чтобы наказывали всех без исключения и даже высекли 75-летнего старика.

Мурминское событие получило огласку. Павлов подвергся критике. Бывший приятель Герцен, десять лет уже живший в Лондоне, осудил его и Новосильцева в своём «Колоколе». Под впечатлением принятых к бунтовщикам мер написал в 1858 году стихотворение «Бунт» Некрасов.

В Мурмине не пролилась большая кровь. Команда «Пли!» трижды прозвучит в пензенском селе Кандевке, где в солнечный апрельский день 1861 года соберутся взбунтовавшиеся уже вольные крестьяне окрестных сёл, недовольные манифестом от 19 февраля. Прибывший с войсками их усмирять генерал-майор Дренякин окажется бессильным против их упорного нежелания работать на барина. Будет со слезами на глазах отдавать раз за разом жуткую команду, и будут безмолвно под безропотное сочувствие застывшей толпы снопами падать её первые ряды. Отчаявшийся боевой генерал прекратит бессмысленное убийство и применит другое жуткое наказание, описанное Павловым в «Ятагане». Но и смертельная прогулка зачинщиков бунта по «зелёной роще» не принесёт результата. И тогда генерал отдаст приказ взять из толпы десяток мужиков и попросту их высечь.

«После первых двух-трёх ударов произошло то, чего не смогли сделать ни пули, ни шпицрутены.
Вся толпа, услышав крики наказуемых, пала на колени.

— Помилосердуйте! — завопили все. <…>

Описав исключительно фактическую сторону дела, я считаю излишним и преждевременным делать какие-либо комментарии к рассказанному мною способу усмирения, где розги оказались действеннее пуль»,— так заканчивает свой большой очерк «Бунт в Кандевке в 1861 году» С.Н. Худеков, бывший его очевидцем. В этом же очерке опытный журналист и превосходный организатор сельского хозяйства, он объясняет природу крестьянских бунтов:

«Русский крестьянин по природе своей — добряк и до крайности терпелив. Выносливость русской натуры преимущественнее всего выказалась во время долгого гнёта крепостного права. Редко, редко бывали вспышки неудовольствия, возникавшие только вследствие через меру разгулявшегося самодурства русака-помещика с его неизменным лозунгом "своя рука владыка". И гуляла рука по спине мужичка, который кряхтел, ёжился, но всё выносил, ожидая терпеливо улучшения своей участи.

Замечательно при этом то обстоятельство, что во времена самого тяжкого крепостного права русские рабы очень добродушно относились к своему владельцу-барину. Где жил сам барин, там всё шло как по маслу. Явится проруха в чём-нибудь — накажет барин, и крестьянин охотно "по закону" сносил наказание; зато явится нужда и к мужичку приходил на помощь тот же барин. Дело ладилось благодаря этой якобы «круговой поруке»: барин, дескать, и накажет, зато и помирволит!

Но в тех медвежьих углах, где не жил "барин", там дело шло иначе. Отношения между крестьянами и управителями обострялись чаще. Полномочные кулаки немцы-управляющие или же бурмистры-приказчики, действуя вдалеке от глаз помещика, возбуждали к себе едва ли не общую неприязнь. Это были безконтрольные пиявки, распоряжавшиеся именем барина, и всегда в ущерб мужицкой спине и мужицкому карману.

В таких-то медвежьих углах крепостное право получало чрезмерное развитие. Рано или поздно, но чаша терпения должна была переполниться. Нужен был только случай и благоприятный момент».

Такой момент и наступил в давно бесхозном Мурмине. Каролина Павлова приехала в Москву в 1858 году. Уладила свои дела и навсегда покинула Россию. Сын остался с отцом: сыновья не прощают матерям романтических увлечений своими сверстниками — Утин был немногим его старше.

Павлов посвятил себя газетному делу. В 1860 году он основал газету «Наше время», просуществовавшую до 1862 года. По словам сотрудника «Русских ведомостей», «газета велась в определённо прогрессивном направлении, горячо поддерживала крестьянскую реформу, но не попадала в общий тон печати 60-х годов и не имела успеха». По мнению историка литературы 50-х годов прошлого века, «в обстановке шестидесятых годов, с обострением классовой борьбы, либерализм Павлова всё больше выцветает, постепенно он скатывается на реакционное позиции. В издаваемой им газете "Наше время" он поддерживает правительство в его борьбе с революционно-демократическим лагерем».

Неудача с газетой не отвратила Павлова от издательского дела. Как вспоминал А. Постников в статье «Николай Филиппович Павлов», «3-го сентября 1863 года в Москве в доме г. Клевезаль, против Мясницкой части, вышел в свет маленький газетный листок, в заголовке которого значилось "Русские ведомости".

Этот первый нумер «"Русских ведомостей" объёмом в 8 страничек маленького формата, равняющегося четвёртой части нынешнего формата газеты, был подписан в качестве редактора-издателя её основателем, в своё время весьма известным писателем, Николаем Филипповичем Павловым».

Но заниматься газетой Павлову довелось недолго, и неясно потому, какое бы она приняла впоследствии направление: менее чем через год издатель умер. Газета на пару лет перешла к его сыну. Имел ли он отношение к Мурмину, неизвестно.

За сорок лет, прошедших со дня смерти Павлова, усадебный дом над озером не раз менял насельников, но никто из них, кроме него, не вошёл в русскую историю с эпитетом «известный» — «известный писатель», «известный критик».

Ирина Красногорская

Насельники рязанских усадеб, 2007.

Метки: Разделы: 


Комментарии могут оставлять только зарегистрированные пользователи!

Интересное

Вход на сайт

Разделы

Альбомы

Гаврилов Посад
03.11.2014
Валерий
Старые фотографии Тулы
14.11.2013
admin
Старые фото Тобольска
13.04.2012
писарь

Очепятка?

Выделите ее мышкой и нажмите:

Система Orphus

Опрос

Нужен ли, на ваш взгляд, общероссийский краеведческий сайт?:

Реклама